За
решетчатым
окном
колебалась
серая
пустота,
через
неровные
прорехи её
виделся
низкий
каменный
дом,
стоявший
напротив,
дощатый
помост и
скучная
кирпичная
стена,
кругом
обходившая
этот дворик,
постройки,
не видные
отсюда, и
мою
каменную
холодную
тюрьму. В
остаток
былого
счастливого
чувства
свободы
оставалось
мне лишь
забранное
решеткой
окно, через
которое я и
осматривал
этот
скудный
пейзажик.
Вдалеке
что-то
загрохотало,
потом
послышались
дробные
шаги,
скрипнул
несмазанный
замок и,
наконец,
тяжелая
дверь
отворилась.
Надзиратель
Николай
подсветил
фонарем
полутемную
камеру,
меня на миг
ослепило, но
я смог
проморгнуться
и различить
равнодушное
лицо
Николая.
- На
прогулку
пора, -
невнятно
пробурчал
он,
удостоверившись,
что со мной
все в
порядке и
поворачиваясь
обратно, в
черный
проем входа.
На
краткий миг
моему
изумленному
сознанию
показалось,
что фигура
его стала
вдруг точно
нарисованной
на картоне,
и что он,
повернувшись,
показал на
миг ребро
своей
картонной
фигуры, при
этом
исчезнув на
секунду. Но
внезапно
странное
наваждение
исчезло,
едва я
тряхнул
головой, - и
обнаружил
себя идущим
по гулкому
темному
тоннелю
вслед за
широкой
спиной
Николая.
Мы
вышли в
чистый
дворик.
Туман уже
рассеялся,
солнце
освещало
деревянный
помост,
обтертый
тысячами
ног и
виселицу.
На
меня глянул
огромный
портрет
Большого
Папы,
несколько
криво
укрепленный
на стене
противоположного
тюрьме дома.
Я лениво
взглянул на
пышные усы
его, на
трубку,
зажатую в
руке, и
выбросил
портрет из
памяти.
Николай
отпер
ворота (это
был
единственный
вход и выход
из развалин
древнего
замка,
приспособленного
под
казематы
тюрьмы), и мы
вышли на
поле.
Оно
расстилалось
до зыби
горизонта,
слишком
ярко
освещенное
солнцем,
освещенное
до рези в
глазах: была
видна почти
каждая
травиночка,
легко
колеблемая
слабым
ветром. От
такого
яркого
солнечного
света все
поле
приобрело
зелень
белесого
цвета.
Спутник
мой с
хрустом
опустился
на скамейку,
предусмотрительно
поставленную
кем-то у
кирпичной
стены.
-
Гуляй, гуляй,
- недовольно
сказал
Николай,
разворачивая
желтоватую
газету с
аршинным
заголовком:
Большой
Папа сказал:
Жить стало
лучше, жить
,
- тут
Николай,
сумрачно
глянув на
меня,
перевернул
лист.
Заложив
руки за
спину, я
стал
медленно
прохаживаться
по полю,
резко
залитому
солнечным
светом
Вспомнились
мне
счастливые
дни юности,
когда я
закончил
университет
и устроился
в редакцию
литературного
журнала, где
со временем
начал
писать
разгромные
рецензии на
жалкие
писания
современных
авторов,
ставя им в
пример
великолепную
стилистику
Джойса и
Пруста. Один
раз я решился
показать
добродушному
редактору
нашего
журнала
один из
многих моих
рассказов,
которые не
решался
публиковать,
читая их
пустой
тратой
времени,
забавой
графомана.
Редактор
наш,
добродушный
толстяк в
роговых
очках,
которые
имел
обыкновение
придерживать
левой рукой,
боясь, что
они
соскользнут,
благосклонно
принял
пачку
разлетающихся
листов моей
рукописи и
кратко
ответствовал:
Завтра.
Назавтра
же он
ворвался в
мой кабинет,
размахивая
пачкой
листов, и
закричал: Отлично!
Сегодня же
отправлю в
набор!. Тот
рассказ
назывался,
если мне
правильно
помнится, Озеро
и башня.
И
вот так ко
мне пришла
известность.
Я начал
печататься
во многих
журналах и
еженедельниках,
ходить на
бесчисленные
литературные
сборища, где
едко
высмеивались
многие
политики, в
особенности
начавший
набирать
популярность
Большой
Папа,
пышноусый
вождь каких
то там
январистов,
что ли
Эти
сборища
неизменно
заканчивались
веселыми
попойками,
после
которых у
меня
побаливала
голова. Я
знакомился
со многими
девушками,
некоторые
впадали в
транс, едва
услышав мою
фамилию и
почитали за
счастье
быть
знакомыми с
молодым и
известным
писателем.
Прошли
годы, многое
изменилось
за это время.
Режим
Большого
Папы
окончательно
утвердился
в стране,
многие из
моих друзей
были либо
репрессированы,
либо стали
эмигрантами.
Я же
предпочел
остаться,
потому что
не мог
представить
себя вне
моей
прекрасной
родины. Я
снимал
уютную
комнатку, а
писал в
туалете,
сидя на
стульчаке и
используя
вместо
стола
крышку биде.
Повести
и рассказы
мои
приносили
довольно
регулярный
доход, к
тому же, я
читал курс
лекций в
гуманитарном
университете,
расположенном
неподалеку
от того
места, где я
жил.
Потом
арестовали
моего
лучшего и
искреннего
друга, он
был поэтом.
Звали его
Юрием С., мы
проводили с
ним долгие
ночные
беседы у
меня дома, в
кухне,
любезно
предоставляемой
добродушной
старушкой,
хозяйкой
квартиры. На
столе
стояла
тускло
взблескивавшая
бордовым
цветом
бутылка Киндзмараули
и
ополовиненные
бокалы с
божественным
вином. Мне
было
приятно
слушать
Юрия, когда
он страстно
читал свои
стихи, в
которых
обнажение
чувств было
предельно;
стихи его
были
несколько
похожи на
поэзию
Бродского.
Тоталитарный
режим
Большого
Папы
жестоко
осудил его
за
прозрачный
намек на
прыщавость
нашего
великого
вождя,
проскользнувший
в его
знаменитом
стихотворении
Спелая
ветвь:
и
лицо
осетина в
оспинах.
Юрику дали 15
лет каторги,
и он исчез в
лагерях
бесследно.
Тут
мне
почувствовалось,
что надо
вмешаться, и
я, никогда
не
обращавший
внимания на
громогласные
речи
Большого
Папы и
постоянно
показываемые
церемонии
вручения
ему Золотых
Звезд,
тиснул в Записках
свою
гневную
статью,
общий смысл
которой
сводился к
яростным
выпадам
против
бесчеловечного
режима
Большого
Папы. Сразу
же после
появления
моего
отклика
глубокой
ночью
приехала
черная
машина. К
ней меня
сопроводили
два
выхолощенных
безликих
молодца,
которые и
усадили
меня на
заднее
сиденье. В
Большом
Доме
равнодушный
следователь
подвинул
мне лист
бумаги, и я,
запуганный
и избитый,
легко
подписал
его. Затушив
сигарету,
следователь
объявил мне,
что я
отправлен в
ссылку на
отдаленный
остров
Мейда до
окончательного
вынесения
приговора.
Так я и
оказался на
этом
удивительно
тихом
острове, где
содержалось
несколько
узников и с
десяток
охранников,
присматривавших
за ними
Николай
с хрустом
свернул
газету,
объявил, что
гуляние
окончено; мы
направились
ко входу во
двор. Я
взглянул на
потемневшее
небо: солнце
клонилось к
дымке
горизонта.
Свет его
ощутимо
ослаб. Мы
поплелись
обратно, в
мою темную
камеру.
Войдя
в нее, я лег
на жесткую
постель.
Взглянул в
зарешеченное
окно: солнце
садилось и
вот-вот
должно было
уйти за
горизонт.
Меня
всегда
удивляли
странные
вечерние
закаты
солнца на
Мейде. Едва
темно-багровый
диск солнца
уходил за
подрагивающую
дымку
горизонта,
то лучи и
свет его
внезапно
исчезали,
словно кто-то
щелкал
выключателем.
Весь мир наш
погружался
в давящий
беззвездный
мрак. И при
каждом
таком
закате в
тайничках
моего
сознания
что-то
трепетало в
догадке
понимания, -
трепетало,
но затем
гасло, и
никак я
потом не мог
поймать эту
мысль, хоть
и старался
выйти
победителем
в этой
ловитве.
И
тут мне
внезапно
подумалось,
что можно
ведь бежать.
Действительно,
зачем
безучастно
сидеть
здесь и
ожидать
окончательного
приговора?
Мне здесь
никогда не
давали ни
бумаги, ни
ручек, и
когда я
попросил
хотя бы
несколько
книг, то
Николай
оборвал
меня на
полуслове
хлестким: Обойдешься.
Те
несколько
дней, уже
проведенных
в ссылке на
Мейде,
увеличили
мои
душевные
метания,
начавшиеся
с момента
отплытия
парохода из
порта в
Папскограде.
И
под сладкие,
нескончаемо
заплетающиеся
мысли о
побеге я
прикрыл
глаза,
провалившись
затем в
черную
бездонность
сна.
Утро
следующего
дня
ознаменовалось
необычно
ранним
приходом
Николая: он
молча
поставил
табуретку,
на неё
взгромоздил
тазик с
мыльной
водой,
расколотое
зеркальце,
помазок и
бритву,
затем вышел,
звучно
хлопнув
дверью. На
короткое,
страшное
мгновение
мне снова
показалась
та же
картонность
его
рисованной
фигуры, - но
затем
наваждение
стремительно
исчезло, и я
уже
склонился в
неудобной
позе над
зеркалом,
держа в
левой руке
помазок.
Через
час после
бритья
явился тот
же хмуро-безликий
следователь,
с которым мы
уже
общались.
Сейчас
он неловко,
как-то
наискось
присел на
табуретку, с
которой
Николай час
назад убрал
тазик, затем
откашлялся,
безразлично
скользнул
взглядом по
грязным
изводам
стены и
правой
рукой полез
во
внутренний
карман
пиджака.
Оттуда был
вытащен
смятый лист
какого-то
неприятного,
желто-бурого
цвета.
Тщательно
развернув и
разгладив
его,
следователь
затеи
близоруко
поднес его к
глазам и
глухим,
монотонным
голосом
начал
читать. Если
отбросит
словесную
шелуху
приговора,
то
оказывалось,
что я
осуждался
на смерть
путем
повешения.
Медленно
встав,
следователь
одернул
пиджак и
вышел, - в
этот момент
он был похож
на
заводного
китайского
болванчика.
Я
снова
безучастно
прилег на
койку и
закрыл
глаза. Через
некоторое
время
послышался
лязг двери,
и в комнату
вошел
Николай с
двумя
знакомыми
мне
надзирателями.
В руках
Николая
тускло
блестела
начищенная
винтовка.
- Последнее
желание, -
четко
выговорил
Николай.
Я
встал,
мельком
глянув в
окно.
- Пожалуй,
прогулка.
Тотчас
же два
молодца
зашли мне за
спину и
таким
образом я
был
проконвоирован
на улицу.
Николай
гулко
печатал
шаги, идя
впереди
меня.
В
дворике все
было тихо;
чрезмерно
яркий свет
солнца
выдавал
легкую
ржавь на
столбе
виселицы.
В
сознании
моём
невольно
мелькнула
вчерашняя
мысль о
побеге я
невольно
приободрился
и поднял
голову.
Николай
повозился у
ворот, и мы
вышли в поле:
где-то
далеко
попыхивал
дымок.
И
тут я
внезапно
лягнул не
ожидавшего
этого
ближестояшего
охранника,
неловок,
проехав
кулаком по
скуле,
ударил
второго и
сорвался в
неистовый
бег. Дорога,
поле,
овражек,
снова поле.
Я бежал,
бежал от
всех них, - и
вдруг мне
всё стало
предельно
ясно.
Обернувшись,
услышав
испуганно-яростные
крики, я
увидел
картонную
фигурку
Николая,
нелепо
переваливавшуюся
вдали и
поднимающую
винтовку.
Вдруг
взгляд мой
взметнулся
вверх, и я
увидел то, о
чем уже
догадывался;
я, наконец,
словил ту
ускользавшую
мысль. И то,
что я увидел,
ясно
подтверждало
мои догадки:
в синем небе
чья-то
гигантская
рука умело
управляла
картонным
Николаем и
другими
фигурками. К
ним от этой
руки
тянулись
прозрачные,
до этого
невидимые
мне лесы: и
фигурки
подпрыгивали,
неловко
дрыгали
руками и
ногами,
смешно
корчились в
каких-то
непонятных
судорогах. Я
понял все и
громко,
издевательски
захохотал, -
и перед
тем, как
хлестнул
мое
сознание
резкий
хлопок
выстрела, я
скользнул в
бессмертие.
22.10.1999
г.
Internet-Kniga